переправа



Заполярные ангелы



Опубликовано: 21-03-2014, 11:49
Поделится материалом

Журнал "Переправа"


Заполярные ангелы

 

Был обычный рейс Сыктывкар — Воркута, канун Нового года и тридцать один пассажир на борту. В полётных документах у нас значилось: явление погоды — снег, видимость — 7 километров, ветер у земли — 180 градусов и температура воздуха — минус 32. Грубо говоря, была вполне хорошая, лётная погода.

 

Бортпроводница Аллочка Новосёлова в синем форменном пальтишке с чёрным, аккуратным, смушковым воротником поверх кожаной лётчицкой куртки на молниях предложила пассажирам пристегнуться ремнями, сказала спокойным, даже несколько равнодушным, хрипловатым голосом, что надо-де пристегнуться — «покажите свою привязанность» — шутка, как положено по инструкции, — это чтоб никто не спорил и не качал права, такой народ. Положено — и всё! Она обнесла пассажиров взлётными карамельками в жёлтых и розовых вощёных бумажках с общепитовского жестяного подноса навалом, ещё предупредила, что, если будут какие вопросы, надо жать на кнопку на подлокотнике, и, поблагодарив за внимание, опустив пустой поднос к ноге, скрылась за белой дверью, на которой чёрным было написано по трафарету: «Экипаж».

 

Всё шло как обычно. Набрали высоту, заняли свой эшелон, свои две тысячи четыреста над уровнем Ледовитого океана, включили автопилот, и бортмеханик Семён Буренков по прозвищу Фриц, принципиальный такой малый — он соседа по общежитию лётного состава упёк на пятнадцать суток за хулиганство в присутствии женщины, — одёрнул свой новый тёмно-синий пиджак и, не торопясь, вышел из пилотской кабины в пассажирский салон.

 

Он шёл по проходу между кресел, чуть опустив голову, походкой экипажа, потому что пассажиры по проходу ходят совершенно не так, в их движениях — суетливость и скованность: они гости, а он шёл, как хозяин, красивый лётчик, между прочим, холостой.

 

Свет матовых плафонов с подволока сиял на Сёминых золотых нарукавных шевронах, он как раз новую форму облётывал, и ему было приятно и несколько даже неловко от общего к себе внимания. Разные люди смотрели на него — командированные, ханыги, бомжи с материка, женщины с детьми-дошкольниками, девушка с накрашенными ресницами, — и всё думали: вон он идёт, лётчик, дядя мужественной профессии.

 

Когда Семён возвращался назад, пассажиры один за другим уже поснимали верхнюю одежду, платки, головные уборы, было совсем тепло, он шёл солидной походкой экипажа и вдруг остановился в полном изумлении: во втором ряду справа сидел... поп. Ну это как в кино! Натуральный поп, то есть священник. На нём были чёрная ряса и золочёный крест, на ногах войлочные на резиновом ходу ботинки «прощай, молодость», поп смотрел в иллюминатор, сосал взлётную карамельку — он прихватил их сколько-то про запас и держал в жмене, — при этом его косматая, чёрная с яркой сединой борода ходила ходуном из стороны в сторону, совершая возвратно-поступательное движение.

 

«Ничего себе», подумал бортмеханик и покачал головой, потому что за всё время работы в Заполярье у него такого пассажира не было. Он возил геологов в Норильск и полярников на Диксон, были у него на борту оленеводы, охотники, моряки, строители, один генерал из Москвы, он к дочке своей летел, она у него замуж выскочила по горячей любви за старшего лейтенанта, были заключённые в наручниках, их по двое в самолёт запускали, и вохра орала: «Ходи веселей! Бендера, мать твою!..» Было много разного народу, а вот попа не было, потому что за шестьдесят девятой параллелью на вечной мерзлоте живёт народ, для которого церквей не строили, коренное же население, довольно редкое в этих местах, имело свои традиции, у них были шаманы. Шаманы стучали в бубны, горели костры, и олени пофыркивали в темноте.

 

В пилотскую кабину Буренков вернулся почти в растерянности и о том, что видел, рассказал сбивчиво, но командир корабля Геннадий Курбатов всё понял, оценил обстановку, принял решение. Указательным пальцем он стряхнул пепел с сигареты, потёр переносицу, а это значило, что решение принято и спорить уже бесполезно.

 

— Сеня, — молвил он строгим голосом, — пригласи-ка ты его к нам. Скажи, что я прошу его пройти к нам в пилотскую кабину. И чтоб по возможности, ты меня понимаешь, культурно... Пожилой человек.

 

— Мне неудобно, — начал было ломаться Буренков. — Это всё трали-вали, с какой стати, я тут при чём, пусть Аллочка подойдёт, пригласит святого отца, она у нас с пассажирами...

 

Это было логично, и все мы посмотрели на бортпроводницу Аллочку Новосёлову. Она стояла тут же в кожаной своей куртке на молниях, наша подруга, заполярная стюардесса Аллочка Новосёлова, коренастая блондинка ростом метр пятьдесят семь.

 

В экипаже Аллочку держали за решительную женщину. Родилась она на Севере в семье военнослужащего, папа у неё любил порядок, кричал; «Шаг вправо, шаг влево — считаю побег!» Он маме выговаривал: «Чтоб сегодня мне борщ с энтим самым...» Или напротив: «Чтоб сегодня мне борщ без энтого самого...» И так всю жизнь. Водку папа называл малямбой, такое у него было словечко, брал с морозца на грудь свои пятьсот и закусывал салом. Однажды из Москвы приехал проверяющий полковник, жалоба поступила, что офицеры много пьют и появляются нетрезвыми в расположении части. Папа держал речь, а проверяющий сидел за столом рядом и умно сопел.

 

«Каждый конвойный офицер должен знать свою норму, — говорил папа, — взял пятьсот — и стоп!»

 

«Триста, триста...» — прошипел проверяющий, прикрываясь ладошкой.

 

«Ну ещё триста — и стоп! — поправился папа. — И хватит!» Чем он занимался, Аллочка не знает, ей без интереса. Она рано выскочила замуж, только чтоб из родительского дома сбежать на все четыре стороны, но неудачно, с мужем разошлась: пил в запойном варианте и полном дерьме, да ну, она сказала, гори оно всё ясным огнём, чего комедию ломать. Мальчишку отправила к маме, устроилась на лесную биржу в Игарку, пела:

 

Я в Игарочке была,

Брёвнышки катила.

Тому, этому дала,

А Васе не хватило!

 

Там ещё припев залихватский был:

 

Она не лопнула.

Она не треснула,

А только шире раздалась,

Была тесною.

 

Но при мне она этого не пела. Мы были в романе.

 

Она часто Игарку и лесную биржу вспоминала. Тоже, конечно, занятие для девицы из штаб-офицерской семьи, но ладно, что было, то было, ей это не в укор. Она рассказывала, как у них в общежитии девчонки выкидыш делали, забирались на шкаф и прыгали вниз. Помогало, но не всем. Это к вопросу о любви.

 

Однажды в Игарке к Аллочке привязался пьяный матрос с лесовоза. Звал в койку. Пойдём, говорил, врежем. И очень обиделся, когда она его отшила: «Иди, гуляй!» Он поднёс к её носу кулак: «Чуешь, сука, как морским дном пахнет?» Аллочка взяла его на бедро, он тут же и рухнул. «Руки по утрам мой», — она ему посоветовала и ушла неторопливой своей походкой.

 

Потом она работала дежурной в гостинице Севморпути на мысу Каменном, это ещё до пожара — там пожар был, вся гостиница выгорела, — работала буфетчицей в Амдерме, там за ней ухлёстывал один ревнивец с Кавказа, соблазнитель Гога из Кутаиси, она говорила, красиво поводя плечом: «Дикый человек...» И всё. И не надо. Передний, надколотый зубик — память о нём. Память о Гоге. На узеньком крылечке выясняли молодые отношения. Так и запомнила она его в пыжиковой шапке, в кожаных перчатках, высокого, красивого, белая рубашка была расстёгнута у него на груди, и снежная мелкая пыль летела и падала на его мохеровый шарф. Пуржило, а вокруг, на сколько хватал глаз, простиралась бескрайняя белая тундра. «Как ты могла, гадина ты!..» — с сердцем вскричал Гога и ударил её кончиками пальцев по щеке. Она поймала его тёплую руку и поцеловала. Она сама была виновата. А он ударил ещё раз. Как же она любила тебя, Гога! С тех пор, когда Аллочка улыбается, в её лице возникает что-то остренькое, непростое и завлекательное.

 

Она пошла в стюардессы не просто, чтоб на белый свет посмотреть и себя показать, и совсем не для того, чтоб кого-то встретить (а может?), просто она махнула рукой, годы пролетают, чего уж тут плакать, слёзки на кулак мотать, женщина у нас в стране СССР сама себе хозяйка и защитница, мужика надо кормить, поить, обстирывать, а зачем? «Зачем мне целая корова, когда мне нужен только один стакан молока?» — она спрашивала, и лицо её принимало серьёзное выражение.

 

Мы смеялись, молодые дураки. Мы говорили, Аллочка, вери велл! Сколько лет прошло, но всё как вчера... Вот он летит над зимней тундрой, гудит над снегами, над замёрзшими болотами наш «Ил-четырнадцатый», бортномер 11374 с прыгающим оленем на хвосте — эмблемой Коми Управления гражданской авиации, зима, шестьдесят шестой год, время нашей жизни, время нашего обмана, время нашей любви, а в салоне сидит пережиток прошлого, в ногах у него пухлый портфель, вещь большого дизайна, и само присутствие этого странного пассажира рождает какие-то неясные мысли о чём-то самом главном — что есть самое главное в нашей жизни? — и какая-то неясная мелодия наполняет Аллочкино существо, мелодия, полная какого-то нетерпения, какой-то тревоги.

 

—  Мне тоже неудобно. Фриц его первым узрел, пусть сам и приглашает, — проговорила Аллочка и фыркнула. — Очень надо. — И ласково, как старшая сестра, погладила бортмеханика по плечу.

 

Вообще-то бортмеханик Буренков был упрям, это даже и не обсуждалось. Но когда Аллочка поднимала на него свои большие, свои серые, свои, как у побитой собаки, глаза, он сдавался и уступал. Он готов был сделать для этой несказанно милой стюардессы с ранними морщинками (заячьими лапками) в углах глаз многое и пугался, и тоскливо ему делалось от этой своей всеготовности.

 

— Хорошо, — вымолвил он. — Я пойду! Ладно! — И вышел к пассажирам, и точно отрубил себя от нас тяжёлой, мягко закрывшейся дверью. В новом пиджаке он выглядел вполне авантажно.

 

— Сейчас будет «Свадьба Фигаро», — сказала Аллочка.

 

В пассажирском салоне уже дремали, читали разную литературу, одна женщина кормила ребёнка грудью, девушка с накрашенными ресницами вязала на спицах, её губы подрагивали, трое солдат-пограничников в зелёных суконных погонах и один к ним примазавшийся, вёрткий такой гражданский типчик, эдакий задохлик в заляпанных очках, играли в двадцать одно, и можно было сделать им замечание, потому что всё-таки неудобно в общественном месте, в азартные игры, но Буренков только вполглаза глянул в их сторону, а сам подошёл к попу, который сидел во втором ряду, и, наклонившись, произнёс:

 

— Святой отец, командир корабля просит вас пройти в пилотскую кабину.

 

Заполярные ангелы

 

Вроде бы возникло короткое замешательство. Святой отец кивнул, поднялся, проглотив недососанную конфетку, механик открыл перед ним дверь, пропуская его вперёд, и сделал вежливый жест рукой — прошу. Все это видели.

 

И вот они вошли в пилотскую кабину.

 

Они вошли, и перед ними сразу же открылось новогоднее заполярное небо, белые холодные звёзды открылись им над приборной доской, над зелёными стрелками приборов. В полный накал сияла луна, неслышно неслись навстречу холодные километры.

 

Священник поёжился.

 

В кабине было тепло, даже слегка душновато. Пахло синтетикой, электричеством — когда в квартире новый телевизор, пахнет так же, но слабее: не та концентрация, — пахло табачным дымом, ровно гудели моторы; штурман Витёк Тихомиров, большой интеллигент, москвич с Арбата, — двинул на Север за коэффициентом, — дымя сигаретой, прокладывал курс; радист Титаренко (наш Титаренко) вызывал Воркуту, стучал на ключе: «Я борт 11374, я борт 11374…» Второй пилот Коля Задоев, боксёр-средневес, коренастый бугай, ему в заслугу ставили, что он восьмой триппер перенёс на ногах, — жизнь такая, — опустил правую кисть на штурвал, а левую с серебряным перстнем на мизинце картинно кинул на бедро.

 

— Ну так где же ваш Бог, папаша? Где ваши светлые ангелы? Не вижу... — произнёс Задоев, глянув через плечо, и мотнул головой в небо, туда, где сияла луна, где горели звёзды и набирали силу ледяные арктические ветры.

 

— Ой ты, — хмыкнул наш Титаренко и хотел что-то добавить, но не успел.

 

— Салага, — сказал поп. — Ты как триммера держишь? Учили ведь машину грамотно эксплуатировать. Я, дорогой мой, когда ты под стол пешком лазил, на «бостонах» на Кёнигсберг ходил...

 

Всё это было так неожиданно, что командир Геннадий Курбатов врубил в кабине полное освещение, чтоб лучше рассмотреть этого человека.

 

Поп был высок, широк в кости, плотно стоял на ногах и, в общем-то, совсем не стар, и непонятно было, почему он сменил такую хорошую, уважаемую в обществе профессию на чёрную свою рясу и суконные ботинки «прощай, молодость».

Спросить об этом так вот сразу представлялось неудобным, Курбатов поинтересовался для начала:

 

— Много летали?

 

— Пришлось, — скромно ответил поп, приглядываясь, куда бы сесть. — Не так вроде много, но ведь тогда разве такая техника была, хлопцы...

 

— Отроки, — поправил Задоев, с любопытством разглядывая гостя.

 

— Не зубоскаль, молодой ещё. Бывало, летишь и трясёшься, а «мессершмитты» очень на вертикалях хороши были.

 

— «Фокке-Вульф» тоже сильная машина, — вставил Курбатов.

 

— Пожалуй, но к сорок третьему у нас уже и техника была, и, главное, опыт. Подпустишь его поближе с верхней полусферы, а потом, бывало, как врежешь всем калибром! Без греха, без стыда и досыта...

 

Так вот мы и разговаривали. О войне, о самолётах, «Як-драй» похвалили, вспомнили «пешку» и американскую «Аэрокобру» — это, конечно, был шикарный аппарат! Что нужно русскому лётчику? Русскому лётчику нужен огонь и маневр! Прошли Ухту, прошли Печору, и бывший бортмеханик, ставший служителем культа, пережиток прошлого в нашей действительности, рассказывал о своей лётной жизни. Север он тоже знал неплохо. Даже вполне. Сыктывкар называл Сингапуром, Хатангу — Катангой, Норильск — маленьким Парижем, а самолёт, вообще самолёт — аэропланом, и чувствовалось, что в нашем деле этот странный наш гость действительно разбирается. Он спросил:

 

— Ну как у вас налёт в этом месяце?

 

— Хорошо, — сказал Курбатов, — в этом месяце полетали.

 

— Приятно, — поддакнул поп, ткнул второго пилота пальцем в плечо: — Ты меня слушай, Коля, учить не стану, но посоветую, не оставляй налёт на конец месяца, торможение — на конец полосы и пылкость чувств — он именно так по-стариковски выразился, пылкость чувств, — на конец знакомства. С этого надо начинать. Так нас учили.

 

— Знаю, — буркнул Задоев.

 

В другое время этой переиначенной шутке всё равно бы поулыбались из вежливости, что ли, но тут никто никак не отреагировал, потому что весь разговор получался какой-то не такой. Скомканный, что ли. Конечно, в жизни бывают разные сложности: может человек пойти на духовную работу, споткнувшись, думали мы, или по молодости, или по бесхарактерности; там, говорят, бабки хорошие платят. А потом, может, он дал такой обет, вот если останется жив, так будет верить в Бога, нашла коса на камень! Или родители у него были верующие, папа, мама, и заставили. Мало ли как могло получиться, сломали человека, но только зачем так, из авиации — в попы! Из современной техники — в мракобесие и средневековый мрак, когда кругом такие успехи прогресса, вон бабу в космос запустили. Чайку. «Я — Земля, я своих провожаю питомцев, сыновей, дочерей...» А может, просто искал он работу полегче, лётчицкий хлеб не так чтоб из лёгких, но только разве тот же Буренков поменяет его на какой-нибудь другой? Нет, Сеня нюни распускать не станет, думала Аллочка, ощущая какое-то специфическое сердечное сжатие, и возникшая в ней странная мелодия, полная нетерпения и тревоги, наполняла её. Ей было жалко всех нас и своей неустроенной жизни. Она подумала о Буренкове, о его судьбе и о том, что прозвище Фриц он получил не просто так, хотя, конечно, никто ничего толком не знал. Ходили по этому поводу разные слухи. Кто-то кому-то сказал, бабка одна приезжая. Короче, была там прелюбопытная история. Говорили, будто мать нашего бортмеханика Саньку Буренкову, первую красавицу в своём сельсовете — глазки у неё были такие весёлые и носик уточкой, Сеня её фотографии показывал, он вообще всю семью свою на стол раскладывал, когда с девушками знакомился, смешной парень, — в сорок третьем военном году полюбил немец, ефрейтор вермахта. Карл или, может, Ганс его звали, кто теперь вспомнит. Так вот немец к Саньке относился вполне серьёзно, берёг, маме письмо в Лейпциг отправил, бате написал, так, мол, и так, с русской девчонкой дружу и хочу жениться и, будьте уверены, женюсь, до фюрера дойду, если что. В общем, неплохой малый, чего зря гундосить, но что значит плохой-неплохой, один отдельно взятый человек, в военной стране, когда кругом мировая война, танки, бомбардировочная авиация, пушки по всему фронту по квадратам бьют, гаубицы большого калибра, и надо выбирать с кем ты, за что воюешь.

 

Однажды лунной ночью лез этот ефрейтор к Саньке на сеновал. Сапоги снял, чтоб ни стука, ни гугу. Держал в руках. Руки у него заняты были, так Аллочка себе представляла. А об эту же пору средний Буренков, партизанский связной, как раз подкрадывался из осинника к своему дому. Слышит шорох. Шепчет: у вас продаётся славянский шкаф с тумбочкой или что-нибудь в этом роде. Пароль. Глядь, а на него живой немец. Думать времени нет, врубил он ему со всего маху плоским штыком не из ревности, не просто за сестру Саньку, а из инстинкта самосохранения, а потом уже за нашу Советскую Родину, понимала Аллочка с грустной улыбкой бывалого человека, который не верит тому, что написано в газетах. Раз такой расклад — никто разбираться не станет, честный ты или нечестный.

 

Семёна Буренкова усыновил дядя, а то б ему прочерк в метриках сделали, и уж тогда летать бы ему не перелетать. А тут всё чин чином, и знаем, не проболтаемся, но Фрицем его ещё в своей деревне прозвали, с детских лет, Фриц и Фриц, а у нас прозвища липучие, он его благополучно в краснознамённое лётное училище пронёс, а из училища — в Заполярье. Сеня-Фриц. Ладно, не это главное, главное, как до нас сказано, чтоб человек был хороший. Пустячок, а приятно...

 

Тем временем поп успел рассказать, что здоровье у него в норме, так что пункт шестьдесят какой-то там об индивидуальном подходе к лётчику ему на медкомиссии не понадобится: лёгкие, печень работают нормально, сердце как у молодого, летать приходится часто, а сейчас летит он по службе в Воркуту, исповедовать какого-то старичка, который выслал ему двести рублей на билет и ещё сколько-то там из расчёта три пятьдесят суточные и два двадцать квартирные, без предъявления квитанции. Бывший лётчик, фронтовик, вот с такой вот тараканьей миссией. Аллочке было обидно это слышать. Но только в первый момент, потом она старичка пожалела, может, одинокий старичок.

 

А поп вежливо и без хвастовства рассказывал, что материально жизнь его вполне устроена, такой жизнью он доволен. Опять же небо рядом.

 

Тут мы, конечно, лёгкий концерт устроили по заявкам, вспомнили «График отпусков авиационного полка»:

 

Расцветают васильки,

Едут в отпуск штабники,

Солнце жарит и палит,

Едет в отпуск замполит,

И, беря с него пример,

Едет в отпуск инженер...

 

И так далее. Вспомнили классическое:

 

Сквозь зубы сплёвывая воск,

Сказал Икар, смежая веки:

«Я верю, в этом роде войск

Бардак останется вовеки».

 

Заполярные ангелы

 

Посмеялись, а вёрст за двести от Воркуты пошли снижаться. Пол поспешил в салон на своё место, чтоб не отвлекать экипаж от работы, сказал на прощание не то в шутку, не то всерьёз: «Работайте, а я за вас помолюсь», — и плотно прикрыл за собой дверь.

 

«Помню тебя, Аллочка, в твоём, как ты его называла, закутке, где хранилась твоя посуда и стояли один на другом ящики с бутылками минеральной воды, помню вкус твоих губ и запах твоей кожи, твои бретелечки и жёсткие кружавчики под твоей тёплой форменной курткой. Помню твой лепет: «Ну ты что, тихо ты!.. Ну совсем озверел... на посадку идём, приспичило ему...» И гудели моторы, и летели ветры, а внизу под нами расстилались чёрная промороженная тундра, замёрзшие реки, и неожиданно возникали светлые прямоугольники, выложенные по периметру электрическими лампочками над колючей проволокой, — зоны заполярных режимных лагерей, тогда их уже поубавилось по сравнению с тем, что было, но они ещё значились на секретных полётных картах».

 

Мы идём на снижение.

 

— Жалко человека, — вздыхает Курбатов. — И за что жизнь себе сгубил?

 

— Почему жалко?

 

— А потому что не дело!

 

— Дело не дело...

 

— Кончай трёп!

 

— Кончили, командир!

 

Время вышло, значит, не до посторонних разговоров, потому что, когда идёшь на посадку, и твой самолёт, и ты сам, и тридцать одна душа в салоне, и вся твоя прожитая жизнь зелёной точкой чертят курс на посадочном локаторе, а перед тобой появляются огни на взлётно-посадочной полосе, всё бывает каждый раз заново, сегодня не как вчера, и завтра, если доживём, не так, как сегодня, и посторонние мысли отлетают сами собой, будто никогда не было ничего.

 

— Вижу Воркуту!

 

— Проснулся.

 

— Начнём?

 

— Поехали...

 

— Схема захода на посадку?

 

— Проверена!

 

— Элементы захода на посадку?

 

— Рассчитаны!

 

— АРК?

 

— Настроены на радиостанцию аэродрома!

 

— ПСП?

 

— Включён!

 

Пусть молится там, в салоне, бывший бортмеханик, пристегнувшись ремнём к пыльному креслу, только, может, он пошутил: с незапамятных времён записные наши шутники, которые в простоте слова не скажут и уверяют, что поспать надо минуток шестьсот, это главный доктор прописал, а работать пристало не спеша, потому что работа не Алитет, в горы не уйдёт (северный вариант, в России говорят — не медведь), молитвами называют перечень обязательных поверок. При взлёте, при посадке. То взлёт, то посадка, как в песне.

 

— Барометрические высотомеры?

 

— Установлены!

 

— РВ-2?

 

— Включён!

 

Но это ещё не всё. Это только начало той самой главной нашей молитвы. Радист Титаренко поднялся со своего места и, пригнувшись, стоит за спиной бортмеханика Буренкова, уперев руку в мягкий подволок, обитый стёганой зелёной синтетикой. С земли дали разрешение заходить на посадку.

 

Вижу огни справа, но почему так низко?! Нет, всё нормально. Нормалёк!

 

— Секторы качества смеси?

 

— В нейтральном положении секторы!

 

И вот уже идёт последнее, торжественно и безнадёжно, как будто от нас уже ничего не зависит.

 

— Шасси?

 

— Шасси выпущены! Проверены!

 

Глухой удар сотрясает самолёт. Отличненько! Гасится скорость, падает высота, теперь у нас перед глазами вся в огнях посадочная полоса, по бетонным шестиугольным, промороженным плитам метёт острая позёмка.

 

— Высота семьдесят!

 

— 205! — кричит бортмеханик Буренков. Ну точно немец, хлебом его не корми, женщин ему не давай, дай службу показать. Яволь! И так точно! — 205! — Сейчас он докладывает командиру скорость: — 205, 200, 195...

 

— Высота тридцать! Высота пятнадцать!

 

— 190! 185! 180!..

 

Самолёт катится по бетонке, и вот уже слева в полярной ночи, в снежной белой смази возникает, как видение, белёсое здание аэровокзала, и неоновым, красным огнём над фасадом, над прямоугольными окнами, в которых за снежной наледью искрится тёплый почти уют, — имя твоё, трижды блаженное, — ВОРКУТА. Можно улыбнуться, белым вафельным полотенцем, заткнутым за подлокотник вроде бы только для того, чтобы вытирать запотевшие стёкла, промокнуть мокрый лоб. Подруливаем к стоянке, включаем свет, и сразу в кабине становится как в кухне. Светло, надышано и тесно.

 

— С благополучным нас прибытием, — говорит Задоев, снимает наушники и надевает ондатровую шапку. Она у него всегда под рукой. Пижонская шапка — где достал? — подарок какой-то неведомой Нины. «Ах, Нина, Ниночка, моя блондиночка...»

 

Пассажиры уже повставали с мест, нестройно, гуртом двинулись к выходу, но трап ещё не подкатили. С этим, сколько себя помню, всегда опаздывали, — и входную дверь не открывали, в эту минуту в кабину к нам влетела Аллочка Новосёлова в распахнутом пальто.

 

— Ребятки, так нельзя, — заторопилась она, — ну никак нельзя, надо что-то решать с этим, ну, как его, с наместником... Надо ему помочь, ведь фактически погибает человек. Может, у него друга настоящего рядом не было, я придумала, давайте сегодня в двадцать один по Москве соберёмся все в «Севере», поговорим, возьмём его на воспитание, как на поруки, берут же люди в свой коллектив, а? Может, ещё что сделать можно?

 

— Хорошо, — молвил Курбатов, и мне показалось, что командир одобряет Аллочкино решение. — Иди к нему, скажи, что мы его будем ждать.

 

— Ой, Геннадий Михайлович, я всегда говорила, что вы очень хороший. Вы добрый.

 

Она улыбнулась, показав острый зубик, и выскочила к своим недовольно гудящим пассажирам.

 

— Так и сделаем, — объявил Курбатов всем нам, и мы все согласились, а Буренков ещё и добавил, рассмешив экипаж, что, хоть Бога нет, но, приведи мы заблудшего нашего брата в настоящую нашу веру, нам это зачтётся.

 

Между тем поп приглашение принял и пообещал быть у «Севера» ровно в 21.00 Москвы. Он вышел из самолёта вместе с пассажирами, в длинном чёрном пальто навырост, с тяжёлым каракулевым воротником, как у члена правительства, в правой руке у него мотался тугой портфель с ручкой, обмотанной синей изолентой, и, когда сопровождающая из отдела перевозок нервная Лилька Барсукова — она в мужа своего из ревности плеснула кипятком, — повела пассажиров к вокзалу, проходя под крылом навстречу ветру, поп поднял руку в вязаной варежке деревенской шерсти и крикнул Задоеву, выглянувшему в форточку из пилотской кабины:

 

— Коля, держи по приводной, будешь летать, как херувим!

 

Заполярные ангелы

 

В 20.55 мы были у ресторана.

 

С местами было трудно, был канун Нового года, а Новый год в Воркуте — это совсем не то, что Новый год где-нибудь в Москве, в Ленинграде, Лондоне или Вышнем Волочке. Новый год в Заполярье — это праздник, феерия и карнавал, именины истосковавшегося сердца, память на всю жизнь, пока не уйдёшь к верхним людям, туда, в страну Зазеркалье, и ещё это большой сексуальный подарок, чаше всего в антисанитарных условиях, но без всяких последствий, как на югах, — сходство противоположностей? — как в Сочи, как в Ялте в самый сезон, когда всё, что было, назавтра ни к чему не обязывает, потому что не может быть поводом для знакомства, привет, привет, хорошая погода, или — давай на деньги в дочки-матери поиграем — и всё. Ещё говорят, в Норильске справляют Новый год так же, как в Воркуте. Но это я не уверен.

 

Уже на улицах были вывешены гирлянды из крашеных лампочек, уже из центрального гастронома ящиками тащили на санках яблоки стандарт по рубль пятьдесят кило — тихо, в тот год! — и высокие бутылки с венгерским токаем, спрятав их за пазуху, чтоб не замёрзли на ветру.

 

Командир пошёл уговаривать администраторшу, полную даму в тонких чулках, в джерсовом, плотно её облегающем, костюме и оленьих расшитых пимах по блату, и уговорил на отдельный столик, хотя в «Севере» гуляли геологи.

 

— У нас не просто сердечная встреча, — сказал Курбатов и подарил администраторше аэрофлотовский рекламный блокнот с ручечкой.

 

— Это вы меня балуете, — сказала она. У неё были капризные пухлые губы, и она их так складывала, что просто не по себе становилось. Она привыкла к мужскому вниманию, я подумал, что хорошо бы иметь в подругах администраторшу ресторана в Воркуте, однако на эту должность не пробьёшься, это как хлеборезом в камере.

 

«А я еду, а я еду за туманом, — пели геологи всем залом, — за туманом и за запахом тайги...»

 

Что за глупая песня, между прочим. Стоило ли за туманом ехать? И зачем в тайгу... За запахом... Чудаки... Пахло антрекотами, жареной картошкой, мокрыми скатертями, кислым вином, женским потом и духами, желанием любви и талым снегом, принесённым на ногах. «А я еду за туманом...» И давай, езжай, только тихо. Кто против, за туманом-то?

 

— В тайге мошка — жуткое дело, — сказал Задоев.

 

«Люди заняты делами, люди едут за деньгами, убегают от забот и от тоски...» — пели в зале мужские бесшабашные и женские визгливые голоса, обещая много и сразу.

 

Ну это уж бросьте, от забот не убежишь и от тоски, если схватит, это всё застольный трёп, которому не то чтобы нет веры, но который не следует принимать слишком уж всерьёз, пока ты у дверей на снегу, а Аллочка Новосёлова бегает взад-вперёд — пришёл, не пришёл?

 

Бывший бортмеханик опаздывал. На него не сердились, потому что пока суть и дело, перебивая друг друга, мы придумали план — во такой план! Надо пойти к замполиту, рассказать ему всё от и до, и замполит Анатолий Александрович должен понять. Потом пусть бывший служитель культа пройдёт медкомиссию — здоровье у него хорошее, он сам говорил, — его примут в УТО, в Сыктывкарский учебно-тренировочный отряд, и он снова будет бортмехаником, будет летать по Северам и забудет свою духовную должность.

 

«А я еду, а я еду за туманом...» — пели геологи, шаркали ногами, гасили сигареты в тарелки с недоеденной вермишелью, а над Воркутой высоко-высоко в холодной вышине ходило и переливалось зелёным и фиолетовым декабрьское северное сияние — это добрые заполярные ангелы трясли над нашим городом своими серебряными крыльями.

 

Евгений Добровольский

 

Метки к статье: Журнал Переправа 1-2014, Добровольский
Автор материала: пользователь Переправа

Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Комментарии к посту: "Заполярные ангелы"
Имя:*
E-Mail:*